ваясь, он оглядывается кругом, словно любуясь
голубым простором, но больше смотрит на пламенеющий горизонт, в солнечную сторону, туда,
где между складками небольших волн, змеясь,
красиво играют отблески. Потом, придя к какому-
то решению, спускается в кубрик. Через час опять
появляется на палубе, держа в руках конверта
и почтовую бумагу, но его уже нельзя узнать,—
он выбрит, умыт, гладко причесан на прямой
пробор, одет в чистое платье. Во всей его фигуре чувствуется какая-то торжественность. Усевшись на палубу, приспособив на колени дощечку, он карандашом пишет іписьма, не обраіщая
ни на кого внимания и лишь хмуря густые брови,
сосредеточенный и углубленный. Его больше никто
не беспокоит, и даже боцман, проходя мимо, старается держаться от него подальше.
Вечером, когда мы уже были свободны от вахты, Джим приглашает Блекмана, Шелло и меня
к столу, ставит бутылку виски, купленной им у
судового повара, и начинает нас угощать.
— Я отплавал,—говорит он твердым голосом,
разливая по кружкам виски.—Немного не хватает до пятидесятилетиего юбилея моей морской
службу, ну, ничего...
— Вы счастливый человек, Джим! — говорит
Шелло, на этот раз необычайно серьезный.—Вам
удалось более шестидесяти раз обернуться во
56